Кол-во книг: 133
Поиск по: статьям :: книгам
загрузка...


Тексты книг принадлежат их авторам и размещены для ознакомления

«все книги     «к разделу      «содержание      Глав: 39      Главы: <   31.  32.  33.  34.  35.  36.  37.  38.  39.

XI

— Похоже, что их не поймали, — сказал Павел во время беглой встречи с Гонзой. — Иначе бы немцы так не бесились. Ты ничего не знаешь? Я тоже нет.

Жить приходилось все время настороже, сторониться и придерживать язык, как только поблизости появлялось незнакомое лицо. Жестокие допросы в живодерке на третий день уже не были так ужасающе непрерывны, но все еще продолжались. Искали связь между двумя беглецами и другими «преступными элементами» на заводе. Гестаповцы предполагали, что отчаянная выходка молодых беглецов организована мощным и разветвленным подпольем. С рвением охотничьих псов они устремлялись по любому, самому незначительному следу. Неизменно терпя неудачу, они наугад устраивали облавы в цехах. Допросили почти всех, кто работал вместе с беглецами. В живодерке поочередно побывали несколько рабочих с участка мастера Даламанека — сам Даламанек, Пипин Короткий, Богоуш и набожный Архик. Никто из них, конечно, ничего не знал, и водопад грозных вопросов обрушивался впустую. По роковой случайности был допрошен и Бацилла. Когда Гонза увидел, как Бацилла, еле волоча ноги, тащится за веркшуцем, у него захолонуло сердце. К счастью, все, по-видимому, обошлось благополучно — по крайней мере так казалось. Неподдельный страх в глазах Бациллы вызвал у следователя презрительную жалость. Да и самый вид толстячка, его добродушная беспомощность рассеивали подозрение. Один из гестаповцев, говорят, шутливо ткнул пальцем в мягкий животик Бациллы и, чтобы потешить усталых коллег, прикрикнул на него по-немецки:

— Ну говори, жирная свинья! Говори, не то я выдавлю у тебя младенца из брюха!

Допрос походил на комическую интермедию в серьезном спектакле. Впрочем, сам Бацилла не очень-то развлекался среди этих ржавших головорезов. Через два часа он вернулся в фюзеляжный цех —лицо у него было обмякшее — и почти тотчас же заспешил в клозет; в течение трех последующих дней из него нельзя было выжать и словечка.

Weiter machen! Пыль, казалось, оседала; непонятно как, но все идет своим чередом, хотя действует уже не сила, а нелепый закон инерции — невероятный закон тяготения приближает крах. По ту сторону шоссе с показным усердием — мало уже кто из немцев во все это верит — строится новый корпус завода, словно война продлится еще годы. Между тем русские уже в Бескидах. А люди прибывают, путаются друг у друга под ногами, ругаются, делают вид, что работают — не все, конечно, — филонят, крадут, отбивают на контрольных часах сотни липовых сверхурочных, чтобы получить глоток водки, пачку сигарет, кубик маргарина, кусочек жесткой колбасы в бумажной шкурке; в унылом сумраке позднего утра и раннего вечера загнанные автобусы привозят сотни сонных и голодных людей. Больше! Еще больше рабочей силы — таков лозунг дня. В рабочей столовой стоит сложная смесь запахов лукового соуса, пота, кислой капусты, затхлой одежды, скверных суррогатов табака и еще чего-то неопределенного — вонь всесильная, неизменная, неистребимая, универсальная. Только вдохнешь ее, и уже мутит. Плакаты, громкоговорители. Трескучие марши перед началом смены. Чешский рабочий! Не прельщайся лживыми обещаниями врагов Новой Европы, они пытаются нарушить покой твой и твоей семьи! Протекторат — остров покоя и мирного труда ради будущего! Оружие героического немецкого солдата защищает и твой дом! Не прислушивайся к провокаторам и темным элементам, которые пытаются сорвать ваш труд! Несмотря на неоднократные предупреждения, преступники снова попытались... Каждая такая попытка будет подавлена с должной строгостью... Обещания. Подкуп. Ничего нового.

На заводе с виду спокойно, производство кое-как движется, но подо всем этим прочно царит хаос. Движение это, попросту говоря, конвульсии тела в последней агонии. Смрад разложения уже повис в воздухе. С каждым вдохом заглатываешь эту фантастическую смесь, которую даже нельзя выразить формулой! Ненависть, страх, отвращение, хроническая усталость, ярость, слежка, жестокий, но незримый бой... Упорство. Карьеризм и безмерная самоотверженность. Малодушие и выжидание. Взрывы, саботаж. Страх.

— Тошно! — сказал Павел. — Ты слышал?

Он чиркнул спичкой, и короткая вспышка осветила косую морщинку на его лбу... Гм... Гонза прислонился к дощатой стене и не торопился отвечать. Да и к чему? В принципе он, видимо, прав. Скорей всего Гонза знал, на что намекает Павел и что снова взволновало его. Впрочем, этого можно было ожидать — такова действительность.

— Да.

В фюзеляжном цехе к отчаянно смелому поступку двух беглецов отнеслись по-разному. Правда, большинство одобрило поступок: люди были довольны. Больше того, они радовались. Это было видно по лицам, хотя о побеге говорили только шепотом и со скупой односложностью.

Некоторые молчали и пожимали плечами: завод кишмя кишит тайными осведомителями, достаточно неосторожного слова, чтобы влипнуть. Ш-ш-ш! Надо знать, кто твой собеседник. Неумеренно громогласная радость может обернуться провокацией.

Но были и такие, кто ворчал: «Дурацкая затея! У меня свои заботы, до этаких глупостей мне нет дела. Мальчишество. Теперь-то!»

Чего ж удивляться? Эти мещане — добропорядочные работяги, которые ничего не видят дальше своих обнесенных заборами садиков, пролетарии, которые могут потерять нечто большее, чем оковы, — ах, Милан, Милан! — владельцы жалких домишек и убогих наделов — одним задом, пожалуй, можно накрыть такое землевладение, скопидомы и ремесленники без собственной мастерской, разорившиеся кустари в рабочей спецовке — эти готовы были клясть все, что угрожает их спокойствию. Находятся и такие, которые просто не понимают, почему бы им отказываться от путевок на отдых, которые выдавались во время «благотворительной» кампании в память Гейдриха. А есть шкурники, до того завороженные суммой на выплатном листке, что не гнушаются выжимать все силы из своих подручных. И все-таки разбирайся в них — это еще не предатели, не доносчики, просто жалкие себялюбцы. Отупевшие люди. Глупцы, вроде Лисака или старого Марейды, всю жизнь маявшегося на тяжелой работе. «Вот увидите, не миновать теперь беды, — скулит он. — Кто знает, что сделают за это с нами?» «Неохота мне окопы рыть», — вторит ему другой. «Чего доброго, отнимут у нас добавочные пайки и курево, — вставляет Зейда. — И все из-за двух дураков! Ну их к черту!»

Нет, их не так уж много, но они есть. И они порождение той противоестественной действительности, в которой мы живем.

Все это Гонза высказал Павлу, чувствуя бесцельность своих слов: он наперед знал, каков будет ответ. Как давно они не были вместе? Чего только не произошло за это время! Войты уже здесь нет. Милана тоже, остались только двое. Вернее, один. А Бацилла? Гонза не заводил разговора об «Орфее», опасался даже произнести вслух это слово, которое сам когда-то придумал. Все это в прошлом, и сейчас здесь беседуют два совершенно частных лица.

Опасения Зейды оказались преувеличенными: немцы не лишили рабочих добавочного пайка, ведь нужно было, чтобы производство не останавливалось. И перед началом смены, когда выдавали ром и сигареты, Гонза очутился в очереди вместе с Павлом.

— Закурим, что ли?

В клозете было полно народу, привычное место на калориферах парового отопления занято.

— Пойдем на воздух!

— Ну что ж, пойдем.

Пронизывающий ветер прогнал их со двора. В потемках, пахнувших сыростью и угольной пылью, они прошли куда-то в конец завода, пересекли колею заводской ветки и укрылись под стеной крайнего здания — здесь не было ветра, но мороз все равно кусал за пальцы.

Они глядели в темноту. За колючей оградой, в нескольких метрах от них, на путях станции, покачивались в ритме ходьбы синие огоньки фонарей. Там было необычное оживление: суматошно заливались свистки, звякали буфера, пыхтел маневровый паровоз, рассыпая снопы искр.

На последней колее, сразу же за забором, стоял длинный состав, отсюда были видны контуры больших товарных вагонов.

— Пригнали сегодня вечером, — равнодушно сказал Гонза, — воинский эшелон. Я заметил его, когда ехал поездом, еще не совсем стемнело. Танки, а в вагонах, видимо, боеприпасы. Наверно, где-то опять разбомбили пути или еще что-нибудь. Замаскировали все это брезентом, но, если завтра заметит пикировщик, быть фейерверку! Охраняют солдаты, железнодорожников туда не подпускают.

— Гм...

Павел погасил сигарету и вернулся к начатому разговору.

— Дело не в нескольких заведомых идиотах, — сказал он хмуро. — Дураки и сволочи есть всюду. Но ты не убедишь меня, что мы, чехи, ведем себя правильно.

— Может быть. Но ты не убедишь меня опять-таки в том, что у нас ничего не делается.

— Всюду и при всех обстоятельствах найдутся люди, которые... О них также не идет речь. Мы с тобой не можем их упрекать за то, что они не приняли нас к себе. Они знали почему. Но я говорю об остальных...

— Глупо требовать геройства от каждого, — деловито возразил Гонза.

— Геройство! Это слово меня раздражает. В нем есть излишняя напыщенность, оно часто служит отговоркой. Не быть коллаборационистом или доносчиком недостаточно. Нельзя созерцать происходящее, не ударяя пальцем о палец, и при этом твердить себе: у меня все в порядке, меня не в чем упрекнуть, я кормлю семью, учтите, пожалуйста. Мне страшно жалко, что так много людей умирают на фронте и в тюрьмах, но что могу сделать я, маленький чешский человек? Я умываю руки и жду, что меня освободят, а пока работаю на заводе... Сложилась психология: русские наступают, американцы тоже — ура! А я еду на завод и получаю добавочный паек и выпивку.

Гонза погасил недокуренную сигарету и сунул ее в коробочку.

— Ты говоришь так, словно сам не получаешь этих сигарет. Пойди верни их!

— Не в том дело! — отрезал Павел.

— Что ты знаешь? Может, те, кого ты сейчас бранишь, выступят активно, когда придет время...

— Время! А когда оно придет? Когда русские оттащат нас от этих станков?.. И тогда мы будем ходить и кричать на каждом углу, как мы геройски страдали! Кому это нужно? А сейчас? О, сейчас, конечно, всякая опрометчивость неуместна, будем благоразумны! Ужасное благоразумие в этой несокрушимой заботе о собственной шкуре!

Они замолкли, услышав звук шагов. Кто-то, насвистывая, шел мимо складов. Веркшуц? Он прошел, и у них отлегло от сердца. За оградой из колючей проволоки массивные контуры вагонов. Если присмотришься, видно, как красноватые огоньки сигарет движутся вдоль вагонов. Кто-то там кашлянул, гравий зашуршал под кованым сапогом.

— Вот видишь, — приглушенным голосом продолжал Павел, — если завтра заметит пикировщик...

Гонзу рассердила горькая ирония, с которой он повторил его слова.

— Ну и лезь туда сам! Лезь! С голыми руками. Лезь под пули, это будет так полезно!

— Ерунда, — прервал Павел, но в голосе его была неуверенность. — Обрати внимание, как это въелось в нашу психологию. Кто-то другой пусть действует. Это засело в каждом как плесень, и во мне тоже. Как зараза! Я тщетно ломаю себе голову, откуда она взялась. У нас всегда была эта мерзкая трезвость? Когда же в последний раз это твое большинство нашего народа было объято единым порывом? Порывом, который поднял бы чехов выше духовного уровня конгресса часовщиков, превратил бы их в нечто цельное, сплотил общей идеей, общей судьбой или национальным сознанием?

— Ты невозможно преувеличиваешь!

— Ну и пусть! У нас теперь слишком мало преувеличивают... Преувеличивали мы разве что в тридцать восьмом. О, тогда да! Потом все как-то угасло. Протекторат со всем покончил. А может, это затухание началось гораздо раньше? Не знаю, меня тогда не было... Правда, если бы мы тогда сопротивлялись, нас бы разгромили. Кое-кто сейчас потирает руки: мол, хорошо, что Запад нас тогда подвел, великолепно, теперь мы с чистой совестью выпутаемся из всего, и баста! А я чем дальше, тем больше убеждаюсь, что ни из чего нельзя выпутаться. Вот в чем дело! Могут быть невозместимые потери в живой силе или материальных ценностях, но еще больше потери в самих людях, внутри них! Они понесут это наследие как незримый горб. Протекторат! Кролики, которые не поднимают голов от своей капусты! Думаешь, все это не оставит следа?

— Я не люблю пророчеств.

— Я тоже, — вздохнул Павел и, после паузы, продолжал уже усталым голосом: — Думаешь, у тех, кто в прошлом году с оружием в руках поднялся в Словакии, была такая трезвость? А они поднялись! Или в Варшаве? Ты можешь, конечно, возразить, что, мол, в Словакии — горы, а здесь условия куда труднее, да и чем там все кончилось... Все это я знаю, но для меня главное в другом — в умонастроении множества людей. Пойми это! Ты думаешь, я впадаю в панику и преувеличиваю? Буду рад, если ошибаюсь. Мне вовсе не хочется ставить себя выше других.

Мороз щипал нестерпимо. Гонза дышал на кончики пальцев и топтался на месте.

— Ладно, оставим это, — сказал он устало и тут же добавил: — Будь у человека две жизни, ты, может, и вправе был бы требовать, чтобы он, не моргнув глазом, пожертвовал одну ради великих идеалов. Может быть... Но когда жизнь одна...

— Тем более!

— Ладно, я знаю, что ты хочешь сказать... Погоди, не перебивай. Я знаю твое состояние и знаю, что тебя гложет, Павел. Мне ненамного легче. Я тоже создал себе свой мирок, может, он существует только в моем воображении, этакий абсолютно мой мирок, но мне в нем жилось чудесно. Я думал, что со мной в этом мирке ничего не может случиться. А вот случилось! Почему — не знаю. Случайность это или неизбежность — не знаю. Логика, которая мне непонятна. А тебе? Видимо, человек, если он один, ничего не может сохранить. И спрятаться некуда. Человек — ничто. В том-то и беда. Но осуждать? Кого и по какому праву? Что, собственно, мы совершили? Мы только хотели совершить. Может, и это уже хорошо, но война от этого не станет короче ни на минуту. Я понял это тогда, у Мертвяка. Но еще не примирился с этим. Еще нет. Кстати, все это еще не конец.

Огонек спички на мгновение выхватил из темноты неподвижное лицо. Металлический лязг буферов подействовал как команда.

— Да. Еще не конец.

Не сказав больше ни слова, Гонза и Павел разошлись в разные стороны, чтобы не привлекать внимания веркшуцев. Холод, веявший из вселенной, разогнал их раньше, чем они могли разрешить затянувшийся спор.

Почему молчишь? — мысленно спрашивал Павел. — Я давно тебя не слышал. Упрекаешь? Нет, не упрекай, то, что было между нами, сильнее времени и расстояния. Это правда. Это смысл всего. Я выдержу. И когда ты вернешься — отсутствие твое не может быть долгим, — я все тебе расскажу, ничего не скрою. Так почему же? Прежде ты возвращалась ко мне легкая, как воспоминание, как прикосновение пальцев к вéкам, и была настоящая. Что же тебя отогнало? Моя слабость? Бессилие? Или просто время? Когда ты вернешься... Но сколько до этого еще пройдет дней, сколько ночей? Он сбросил пальто, потер руки — они были холодные и влажные, — опустил штору и зажег лампу. Топить было нечем. Все было как обычно: грязное окно, за ним коридор со скрипучими половицами, лампа с бумажным абажуром, кушетка — внутри нее, среди пружин нечто завернутое в промасленную тряпку. Павел долго сидел на кушетке, упершись локтями в колени, и прислушивался. За стеной стучали ходики, слышались неторопливые старческие шаги, постукивал костыль. Секунды бежали, одиночество становилось нестерпимым.

Оставалось выйти на улицу. Не застегнув пальто, без шапки Павел выбежал в февральские сумерки, пробиваясь сквозь них, как через зараженный участок. Идти было некуда. Он пошел наугад.

Навстречу ничему — он чувствовал это. Никуда.

Там было тепло. Оно шло из-под окна. Павел прижал колени к твердым ребрам калорифера и глядел во тьму над руслом реки.

— Не зажигай света, — сказал он, не оборачиваясь, ему не хотелось ничего видеть.

Голос за спиной оторвал его от дум:

— Я не люблю темноты.

Это невозможно, он протер глаза и пришел в себя. Это был другой голос. Ему вдруг нестерпимо захотелось, чтобы она молчала!

Он лег рядом с ней на желтой постели и, хотя здесь было темно, знал, что она желтая, как большинство вещей здесь. Он ощущал тепло живого тела и особый его слабый аромат и не двигался.

— Зачем ты, собственно, пришел? — спросила Моника.

— Не знаю. Мне было холодно.

— Ах, так! Тогда согрейся! Хоть какой-нибудь прок.

— Я тебе помешал? Если ты ждешь кого-нибудь...

Она шевельнулась рядом.

— Нет, лежи. Если кто-нибудь позвонит, я просто не открою. Ключ я никому, кроме тебя, не давала, а трубку брать не буду. Хочешь есть? Или пить? Не отказывайся, война сюда еще не добралась, отец заботится обо мне, у него совесть неспокойна, есть причины. Если бы ты захотел здесь остаться, мог бы легко это сделать. Мы бы прекрасно прокормились. А что, если мы запремся здесь и выйдем, когда все кончится? Будем вот так лежать на ковре, иногда наслаждаться. При полном свете. Не может все это долго продлиться. Какое нам до всего дело!

Павел изумился.

— Это ты несерьезно, Моника!

— Может быть, — сказала она вяло. — Знаешь, почему я тебе это предложила? Да потому, что у тебя отчаянно скудное воображение, ты все воспринимаешь чересчур серьезно.

Павел не возражал. Она дышала совсем рядом с ним, жалобно прижималась к нему узкими бедрами. Такое знакомое тело! Прежде оно так легко пробуждало в нем волнение и желание. Пальцы его были погружены в ее русые волосы. Но в душе у Павла все уже молчало, все молчало. Вновь это знакомое прикосновение чего-то, жалость, пронизанная благодарностью, отвращение к себе и чувство бессилия. Моника была далеко, реальная, близкая, но чужая. Почему она не прогонит его?

Он не устоял и погладил ее по лицу.

— Не притворяйся, Павел!

Он убрал руку. Ему никогда не удавалось обмануть ее. Надо бы уйти.

За окном выл ветер и кидался на стекла.

— Я только не знала, что это будет так трудно, — сказала она после долгого молчания и отодвинулась от него. Скорей всего машинально. Она говорила спокойно — только констатировала положение вещей. — Это моя ошибка. Мне совершенно ясно, что я тебе надоела. Только не лги, я запрещаю тебе лгать. Это не значит, что ты мной пресытился, — тут дело в чем-то другом. А я тоже больше не могу так, Павел. Ты понимаешь? Это конец.

Зачем только я шел к ее двери, зачем нажал кнопку звонка? — думал Павел. — Как-то неожиданно вдруг очутилась передо мной эта дверь... Без всякой явственной причины его вдруг охватило предчувствие чего-то неотвратимого! Избавления нет. Поздно!

Он вздрогнул и приподнялся на локтях.

— Не знаю, было ли у нас когда-нибудь настоящее начало, — сказал он.

— Наверно, не было. А ты считаешь, что я заслужила такое отношение?

— Прости, — сказал он глухо. — Но я ничего от тебя не скрывал.

Короткий смех в темноте заставил его вздрогнуть.

— Замечательно! Я должна бы еще поблагодарить тебя! Оценить твое благородство, а? Ты злой безумец! Чего я не выношу, так это твое вечное «прости», твою смешную и гнусную правдивость. Умыл руки, а? А сам молишься призраку! Неужели ты не можешь понять, Павел, что я тебя ни в чем не упрекаю? Я не обманутая служанка. В мире уже некого и не за что упрекать... И почему я тебя встретила, можешь ты мне это объяснить? Почему именно я? Ты ни в чем не виноват, ты и существуешь и не существуешь, ты просто рожден моим упрямым воображением. Не знаю, почему меня так забрало! Некоторых понятий я терпеть не могу. Любить — это значит иметь, и ничего больше. Ну и что? Я пыталась что-то преодолеть, я не узнавала самое себя, такая я была терпеливая, поверь. Наверно, я думала, что докажу это тем, что я жива. Но, видимо, этого мало... Знал бы ты, как мне плохо! Если я чему-нибудь не смогла научиться, так это покорности. Надо бы напиться, пока у нас есть время. Ведь его осталось так немного...

Он чувствовал на щеке прерывистое дыхание Моники. Она была в полном изнеможении. На улице прогрохотал грузовик, в окне задребезжали стекла.

— Сегодня я хотела тебе кое-что сказать, — услышал Павел через минуту. — Кое-что ужасно важное, даже невероятное. Я назвала бы это чудом, если бы чудеса творились не только в сказках. А может, это даже и не чудо, а просто ошибка в прежнем диагнозе. Я была у врача. Есть надежда, Павел! И даже больше чем надежда — я бы сказала: уверенность, если бы я так во всем не изверилась. Ты слышишь меня? Я разревелась, как девчонка, когда услышала это. Ты будешь жить, твердила я себе целый день, будешь жить!.. И все вокруг меня изменилось... или я стала смотреть на все иначе. Понимаешь? Прежде все было по-иному — я боялась чего-нибудь хотеть, слишком крепко за что-то ухватиться. А теперь... теперь я уже не могу по-прежнему, не могу! Что ты на это скажешь?

Он поколебался с минуту, чувствуя, что это не к добру, но уж слишком ему стало грустно. Правду ли она говорит? Чудо! А что, если она лгала прежде, если вся эта обреченность была выдумкой избалованной, скучающей девчонки? Что он знает о ней? Ничего, хотя спал с ней много раз, хотя находил наслаждение в этом хрупком и жадном теле, хотя они упивались в объятиях друг друга. Чужие люди! У тебя нет на это права. Все гораздо проще. И действительно, с какой бы стати она призналась в этом? Он нашел и сжал ее руку.

— Я рад за тебя, Моника, — горячо сказал он, и это была не ложь.

— Правда?

— Моника, может, я тебя обидел... Может, вот и сейчас... — он запнулся. — Но я страшно хочу, чтобы ты была счастлива... В самом деле... Я... ты знаешь...

Она вырвала руку и приподнялась.

— Ты, ты этого хочешь? — Она вздрогнула и хрипло рассмеялась. — Ты желаешь мне счастья, добрячок? Ты и врать-то как следует не умеешь!

— Моника! — взмолился он, но она не замолчала.

— Я тебе скажу, как ты ко мне относишься! Я тебе абсолютно безразлична! Абсолютно! Я для тебя ровно ничего не значу, словно меня и нет. Потому что ты думаешь о ней! Только о ней! Если бы я даже покончила с собой...

Павел нажал выключатель, и желтый свет упал на их обнаженные руки. Он встал, провел рукой по волосам, не отваживаясь взглянуть на нее. Что же я такое наделал?

— Пойду, — сказал он, не глядя на нее.

— Иди, я тебя не держу. Вот только идти тебе некуда, не так ли? Некуда! Иди к ней, дурак. Ничтожество! Я тебя ненавижу, понимаешь, я уже избавилась от тебя. Вот сейчас! Наконец-то!

У него не хватало сил прикрикнуть на нее. Он даже не узнавал ее — другая, незнакомая Моника сидела перед ним в гладких обтянутых брюках, поджав ноги, русые волосы переливались в свете лампы, круглые глаза, которые ему так нравились, глядели на него с ненавистью и страстью. Что сверкало в них? Злоба? Отчаянье? Отвращение? Гордость? Все вместе! Он испугался их. «Это конец, ты понимаешь?» Всем существом он ощущал это. Что она говорит? С ума она сошла? Он стоял над ней, опустив руки и отвернув лицо, чувствуя, что его начинает трясти.

— Будь ты хоть чуточку искренен... Если бы ты не боялся правды, ты признался бы по крайней мере самому себе, что ее уже нет в твоем сердце... что ты о ней даже не вспоминаешь! Не чувствуешь! И только уговариваешь себя, воскрешаешь ее в себе... Но напрасно. Ждешь ее, а сам... Нет, нет, не заставишь меня замолчать...

Он схватил ее за запястья, грубо стиснул изо всех сил — она даже вскрикнула. Она бессильно билась в его руках, продолжая говорить. Не слушать ее! Заставить молчать! Скорее, пока есть время! Инстинкт самосохранения властно требовал: зажми ей рот, ударь по лицу, убей ее, если надо, но останови этот торопливый, горячечный поток слов. Кто ты? Чего ты от меня хочешь? Зачем я тебя встретил? Чтобы ты убила меня? Ты смерть? Я не знал этого, когда обнимал тебя, не знал, что ты убиваешь словами, а не косой, не знал, что у смерти такое сладкое тело. Любовница-смерть! Ты пришла лишить меня иллюзий. Молчи!

— Зачем ты говоришь мне все это? — хрипло вырвалось у него. — Я запрещаю тебе так говорить... о ней! Ты не смеешь! Моника! Слышишь? Довольно!

— Запрещаешь? Теперь запрещаешь? Тысячи раз ты меня спрашивал об этом, мучал меня разговорами о ней, а теперь запрещаешь? Я скажу тебе, почему ты этого так боишься. Потому что сам понимаешь то, что я тебе скажу. Она мертва! Уже давно... Страшно давно! Она и той ночи не пережила, глупец! Ты хочешь решить квадратуру круга. Теперь ты знаешь! Излечись как можно скорей от этого!.. Тебе не удалось найти этот интеграл, и ничего ты тут не изменишь... как и я.

Ветер обрушился на оконные стекла и, казалось, многократно усилил безмолвие в комнате. Который час? Мне пора бы идти, но... Нет, нет! В душе Павла что-то вскрикнуло и умолкло. Он поник и смутно осознал, что все еще сжимает узкие запястья. Это показалось ему нелепым, но он не ослабил хватки, потому что еще не осознал с полной ясностью того, что услышал, не ощутил всей силы удара. Он в упор смотрел в лицо Моники, но не видел его. Земля под ним слегка колебалась... Смешно!

Павел покачал головой и сказал неправдоподобно спокойным голосом:

— Это неправда, Моника. Неправда. Пойми...

— Правда! Хочешь доказательств? Ведь ты любитель фактов. Могу доказать тебе на фактах, я разузнала это в твоих же интересах... Когда ты, наконец, поймешь, что она живет лишь в твоем сознании! Ты фантазер! А если не поймешь, так иди к ней, хотя бы на тот свет, потому что больше тебе нигде нет места... Даже около меня! Я живая, понял? Тронь меня, возьми меня, Павел, убедись, что реальна я, а не она, проснись же, ради бога!

Он сбросил с себя ее тонкие руки.

— Я ненавижу тебя, — сказал он, отвернувшись. И, уже не обращая на нее внимания, на ощупь схватил свое ветхое пальто и, не оборачиваясь, пошел к двери.

— Павел!

Нет, ничто не могло остановить его. Возглас, раздавшийся ему вслед, был заглушен стуком двери.

«все книги     «к разделу      «содержание      Глав: 39      Главы: <   31.  32.  33.  34.  35.  36.  37.  38.  39.






Поиск по: статьям :: книгам
 
polkaknig@narod.ru ICQ 47-48-49-132 © 2005-2009 Материалы этого сайта могут быть использованы только со ссылкой на данный сайт.