Кол-во книг: 133
Поиск по: статьям :: книгам
загрузка...


Тексты книг принадлежат их авторам и размещены для ознакомления

«все книги     «к разделу      «содержание      Глав: 39      Главы: <   18.  19.  20.  21.  22.  23.  24.  25.  26.  27.  28. > 

V

Два часа!

Сентябрьская ночь пронизывала тело холодом, пахла дымом, железом и гниющим деревом. Милан лязгал зубами и постукивал озябшими ногами. Пора бы уж им кончить. Быть мне папой римским, если я не схвачу здоровый катар! Проклятые легкие! Кому охота торчать в диспансере в очереди с харкающими туберкулезными и дрожать в ожидании приговора? Пока буду держаться — ни за что не пойду! Милан делал усилия, чтоб умерить дыхание, не кашлять. Поторопитесь, молодцы! Что такое для опытного металлиста — оторвать от сарая две доски и просверлить жестяные банки с маслом? Ерунда! Он засвистел было тихонько «Красного моряка», но сейчас же перестал.

Осторожно выглянул за угол: мрак, безлюдье, веркшуцы пьянствуют в караулке у главных ворот со своими шлюхами из фюзеляжного — слышался там и хриплый голос Анделы, — вряд ли кто из них высунет нос на холод. Однообразное жужжание токарных станков доносится из моторного цеха; жидкий отсвет льется сквозь щель двери в жирную тьму.

Проклятый страх! И откуда только он берется в человеке? Живет в тебе, хотя ты твердо знаешь, что за первым строением сторожит Гонза, а позади него, у заводской стены, возятся те двое; их совсем не слышно. Только бы им что-нибудь... Опять эти непрошеные мысли. Сами собой ворочаются в мозгу, высасывают все мужество. Глупость! У Милана есть его труба, медная, тяжелая! От этого металлического предмета передается удивительное ощущение отваги. Пока труба у него в руках, с ним ничего не может случиться. Он нащупал ее конец правой ногой, другим концом труба ободряюще холодила ладонь. Надо же за что-нибудь держаться в этом мире. Размахнуться, ударить... Или лучше просвистеть условный знак? А? Сегодня Павел взял «пушку» с собой, но условились стрелять только в крайнем случае. У Павла-то рука не дрогнет, у него железные нервы. И в Войте сомневаться не приходится — твердый парень: единственный рабочий среди нас, его классовое лицо ясно. Красноречие не из сильных его сторон, но если скажет — так в самую точку. Что я знаю о нем? Помирает по летному делу, с персоналом на аэродроме заводит профессиональные споры, а чешские заводские летчики, застрявшие здесь поневоле после бегства остальных за границу, для него — полубоги. «Ты летал когда-нибудь?» — спросил его как-то Бацилла. Войта печально качнул головой и сплюнул. «Летал... с лестницы! Запрещено». У машин горючего всего на десять минут, нашим парням не шибко доверяют. Гляньте, как от ветра трава клонится, вот это скорость!

Подсыпать уголь в сверлильный станок было всего опаснее, головой можно было поплатиться, но Войта уперся и сам проделал операцию. Его ругали. «Чего дуришь, — сказал Гонза, — ты женатик, зачем оставлять молодую вдову!» Целую смену работа над крыльями стояла, несколько сволочей матерились; Войту заставили дать слово, что он не будет такими своевольными действиями ставить под удар весь «Орфей». Но на него можно положиться. Вполне. Даже в случае провала. Он уже начинает разбираться, что к чему, и его мужество обходится без медной трубы. У-у! Никаких иллюзий, никакого классового братанья после войны не будет, мелкие и крупные буржуи уже теперь сбиваются в группки, надеются на Запад и только мечтают, чтоб к нам пришли американцы. «Ошибаетесь, господа паразиты, фабриканты и акционеры, — уже с ненавистью обращается к ним Милан, — придет Сталин и Советы! Пролетариат даст вам по рукам, если вы вздумаете тянуть на попятный». Сгинет старый подлый мир. И потом настанет коммунизм! Милан думал об этом всякий раз, когда у него скребли на сердце кошки, когда он чувствовал себя ничтожным и слабым, и это его выпрямляло. Может, я погибну, да недаром. Кто пал просто так, ни за что ни про что, тот, может быть, храбрец, но кто пал за великое дело, за идею, за человечество, тот герой. Он видел себя с винтовкой в руке, потом — с углем и кистью. Все увидят! И Лекса тоже. Только бы легкие выдержали. Неплохо стоять в бою рядом с таким Войтой. А может, и рядом с Павлом. По разговорам судя, он как будто в порядке, хоть и нету в нем той естественности, с какой принимает вещи Войта. Что ж, сын ремесленника, в этом все дело, классовое сознание нетвердое. На мой взгляд, уж больно он трезвый, и мудрит, соглашается только после размышлений, будто решает запутанное уравнение со многими неизвестными, и в этих самых размышлениях, видно, растрачивает настоящий энтузиазм, когда перестаешь думать о своем жалком, незначительном «я» и растворяешься в массе. То, что придет, должно быть не только разумным и логическим выходом, но должно быть как вихрь, как захватывающая поэма!

Милан не удержался — чихнул. Ну вот, начинается. Он не чувствовал ног. Четверть третьего! Не надо думать! «Орфей» — это мы, пятеро. Бациллу, несмотря на его жалобные протесты, оставили в цехе; он подчинился только тогда, когда для него с грехом пополам придумали боевую задачу: явиться и доложить, если кого-нибудь из них хватятся. Чепуха! Кто кого станет искать в этом бардаке после полуночи? Часть рабочих дрыхнет, остальные работают налево, режутся в карты либо притворяются, что заняты делом. Но Павел горячо настаивал, чтоб толстяка не обижали недоверием, для которого нет оснований. Для Павла-то нет! Впрочем, Бацилла действительно за все так и хватается, прикидывается лихим парнем, а когда деньги нужны, тащит из дому. Смехота! Но все равно он псих, и ему, Милану, просто непонятно, зачем он сует нос туда, где ему могут его прищемить, это плохо вяжется с представлением о буржуазном маменькином сынке. После нескольких посещений этого логова богачей, то есть дома Бациллы, подозрительность Милана не притупилась, наоборот — обострилась. Эти ковры, и люстры, и весь этот сволочной комфорт! Папаша адвокат, из тех пиявок, против которых до войны бедный человек был совершенно беззащитен, и пусть Бацилла не божится, что отец таким не был! В последний раз Милан не сдержался, пересолил маленько. Но он грозил не всерьез, а только хотел проверить толстяка: подумай, искренне ли ты радуешься тому, что будет, Бацилла? Не жди, что социализм остановится перед вашим домом. Домишко-то, тю-тю, не бывать тебе домовладельцем, еще спасибо скажешь, если рубашку оставят пузо прикрыть. Бацилла, весь красный, божился, что готов от всего отказаться, что плевать ему на имущество и на частную собственность, но черт ли ему поверит!

Это привело к одной из безобразных яростных ссор между Миланом и Гонзой, который вышел из себя. «А ты не пугайся, Бацилла, он брешет! — сказал Гонза и повернул к Милану побледневшее лицо. — Если ты так это представляешь, то я против! Потому что я против всякого насилия, как бы его ни называли, понятно? И еще вот что: было бы страшно жить в мире, которым завладели такие сумасшедшие фанатики, как ты».

По обыкновению вмешался Павел. Вообще пока речь шла о конкретных делах, они умели кое-как приходить к согласию, над листовками работали дружно, но при всякой дискуссии ощетинивались друг против друга; на каждом шагу натыкались на повод для ссоры. Гонзу, у которого протест против обожествления авторитетов был в крови благоговейное преклонение Милана перед Сталиным до того возмущало, что он как-то не удержался от едкого замечания: «Ну как, Милан, будем думать или петь хором «Te Deum» *[* «Te Deum laudamus» — Тебя, бога, хвалим (латин.) — католическая молитва.] Сталину?» Моментально разразилась перебранка, в которой не скупились на оскорбления. Слышали, что он сказал? Так может говорить только болван либо троцкист! Троцкист! Об этом слове Гонза имел явно смутное представление, да и сам Милан недалеко от него ушел. «Заразился газетными пакостями!» — крикнул Милан. «Нет! — процедил сквозь зубы Гонза; лицо его перекосилось от обиды. — Но я терпеть не могу идолопоклонства. Ни Архикова, ни твоего! Это относится не к Сталину, а к тебе, Сталина тут все ждут, и я не меньше других, и продажные суки из газет меня не запугают, но ведь он тоже только человек, верно? Меня бесит, что ты говоришь о нем так, словно он господь бог!» Ссору замяли, но всем было ясно, что отношения между двумя этими членами «Орфея» неудержимо ухудшаются.

Самой низшей точки достигли они в один прекрасный вечер, когда Гонза вынул потрепанную брошюрку в красной обложке: Андре Жид. «Возвращение из Советского Союза». «Это ты к чему?» — проворчал Милан. «Как к чему? — так же раздраженно возразил Гонза. — Книги существуют для того, чтобы их читать, разве не так? Читать можно все, не обязательно же попадать под чужое влияние. Кроме того, Жид не какой-нибудь вульгарный пасквилянт, это крупный писатель, а я не настолько туп, чтобы не интересоваться его взглядами. Читал «Фальшивомонетчика»? Ну и не бреши зря!» Аргумент был убедителен, и Милан не сумел помешать тому, чтобы книжку прочли все по очереди. Она произвела сильное впечатление, увеличив хаос в головах, и без того немалый. Когда снова собрались, ребята, не стесняясь, заговорили о книге. «Гнусность, — лаконично определил Милан и протянул язвительно: — Мелкобуржуазные слюни, хоть и кру-у-пный писатель. С...ть я на нее хотел, так и знайте!» — брякнул он. И выложил на стол другую книгу: «Анти-Жид» Станислава Костки Неймана. Товарищи прочли ее и вздохнули с облегчением. «Ну как?» — спросил Милан, испытующе глядя на них. «Блеск!» — дружно отозвались они — у них будто камень с плеч свалился. «По-моему, точно!» Только Гонза был другого мнения. Ну, конечно, с ненавистью подумал Милан, едва Гонза открыл рот, господин «Но» послушаем! «Я тоже согласен, — сказал Гонза, — в принципе безусловно, но все-таки... у меня такое чувство, что некоторые факты из Жида Нейман не опровергнул. Может, я ошибаюсь, но хотел бы...» Тут уж Милан не выдержал, вскипел: «Ладно, раз ты этому веришь, тогда шагай прямо к немцам! Они ведь освобождают мир от жидо-большевизма!» Обвинение было до того предвзятое, что вывело из равновесия даже Павла. «Ты демагог, Милан! Так спорить нельзя». Милан неохотно отступил. Ладно, пускай, но все равно они мелкие буржуа, способные на любое колебание. Если им непрерывно не вправлять мозги...

Демагог, назвали его. Но еще хуже было, когда скверный случай дал в руки Гонзе сомнительный козырь. Как-то раз, когда они шепотом спорили на квартире у Милана, из соседней комнаты вышел Лекса. Его заметили, когда он стоял уже у них за спиной, и сразу замолчали под его насмешливым взглядом. Он ухмыльнулся и с обычным пренебрежением к ним бросил: «Не смущайтесь, детки, валяйте! Выговаривайтесь, пока можно. А то, когда Сталин на самом деле сюда доберется, не до того вам будет. Вкалывай, не то тюрьма. Ге-пе-у. Он вам покажет свободу, насидитесь за колючей проволокой!» Захохотал и скрылся в соседней комнате, оставив всех в тупом изумлении. Что он сказал? Вы слышали? Кто он такой, собственно говоря? Все растерянно посмотрели на уничтоженного Милана: эти несколько слов, казалось, доконали его. «Это ничего, ребята, — прошептал он не сразу, некрасиво морща лицо и не зная, куда девать руки. — Я Лексу очень уважаю... Он добрый и художник талантливый... хотя в этом и ошибается. Я с ним не согласен! Не со-гла-сен!» Выглядел он так, будто сейчас заплачет. «Ну ладно, — сказал Гонза. — Мы тоже не согласны. Но я этого от него не ожидал. Задавала! Предлагаю сюда больше не ходить, ребята!» Против этого никто не возразил, и они ушли со смятением в душе.

...Половина третьего! Милан закашлялся, сердито сплюнул; в темноте он чувствует себя потерянным и бессильным. «Э-э, брат, — заговорил в нем другой Милан, — отчего бы тебе правду не сказать». Он попробовал заглушить этот голос, но голос был до отвращения упрямым. «Познай себя, милый! Проверь себя хоть перед самим собой! Боишься? Эх ты, революционер!» — «Я? Ни чуточки!» — «Тогда начинай. Все проповедуешь, а сам в своем плаще и шляпе — шут, смешная марионетка, в фюзеляжном едва ли кто принимает тебя всерьез. Даже рабочие! Вот ты теперь среди них, они будущие хозяева мира! И что? Признавайся, ты представлял их себе иначе, пока с ними не жил». — «Может быть. Но как?» — «Немножко более героичными и романтическими: Чапаев, Максим, Павел Власов! По книгам, по фильмам... Эти тебя малость разочаровали, а? Революционный класс! Они кажутся тебе слишком уж обыкновенными, есть среди них хлопотливые папаши и добычливые мужья, владельцы домиков с садиками. Гиян — страстный голубятник, Падевет — левый полусредний, есть среди них и халтурщики, и добряки, и мерзавцы, все они друг на друга не похожи, любят говорить о футболе, а совсем не о революции». — «Может быть, но что я знаю?» — «Погоди... А когда ты с кем-нибудь из них пробовал заводить разговор о том, что будет, и открыто выкладывал свое мировоззрение, что получалось? Ужас! Они будто не слушали. Недоверчивые, хмурые взгляды. Ты что, спятил, молодой? — скажут с недоумением, и точка. А этот Шейна — «Араб» его называют — малый как кремень, этот больше других отвечал твоим представлениям о революционере, — помнишь, как он тебя отделал, когда ты к нему пристал? «Чего мелешь, балда? — грубо оборвал он тебя в полумраке уборной. — Видали, как работать, так он левша, а языком трепать горазд не хуже попа, знаем таких!»

Было это? Было, честно признался себе Милан, ну и ладно, что я за фигура. Все равно они рабочие, и это сидит в них, пускай даже они и говорят о чем-то другом, пускай... «Да, но то, что они тебя в свою среду не пустили и видят в тебе шута горохового, и подозрительного болтуна, и нескладеху, — все это кажется тебе обидной до слез несправедливостью. «Это недоразумение, товарищи рабочие! — хочешь крикнуть им. — Ведь я ваш!» — «Слушай, заткни пасть, — пренебрежительно сплевывает лохматый Маречек, — и сыпь с заклепками в термичку, стахановец!» Просто с ума сойти, ты не познал их, а они тебя не познали, так оно и есть, сознайся! Вот так же и с бабами». — «Это почему же? — вяло возмутился он. — С ними я вообще не вожусь...» — «Факт, не возишься, а как тебе обидно-то, что ни одна на тебя и глядеть не хочет. Ты в зеркало посмотрись! Глаза выпучены, нос кверху задран, зубы что ноты для барабана! Ну какая польстится?» — «А я о том не тужу, ежели хочешь знать!» — «Не ври! Не бреши! Признай попросту, тоскливо тебе становится, и чувствуешь ты себя бездомным псом, когда у Лексы в гостях женщина, а ты слоняйся по мокрым улицам, стучи зубами! Ну да, но... Погоди... а может, если б нашлась такая, погладила бы твои рыжие патлы, ты бы заскулил от счастья и руку ей лизал бы, как щенок». — «Нет, это неправда, человек, который решил...» — «Да что ты знаешь о любви? Несколько жалких встреч с той потаскухой с галереи — это было слишком омерзительно. Она сама тебя пожалела, слопала твою любопытствующую невинность, как ягодку: «А у тебя забавный паяльник, мальчишечка!» Помнишь? Нет! Тебя чуть не вырвало, ты ревел, руки на себя хотел наложить. Поэтому и убежал от папаши к Лексе». — «Нет, я убежал из принципа, потому что папаша бездельник, выпивоха и паразит и кормится людской дурью. Таких революция должна вымести». — «Когда-то и он был рабочим, — что, если таким его сделали нужда, безработица — почем ты знаешь?» — «Э, тогда многие рабочие голодали, но никто из-за этого не стал предсказателем. Это уж у папаши в натуре, ты его не выгораживай. Любит себя, только о себе думает. Чем было мое детство? Вонючие трактиры, пьяницы, пятикронные девки, драки. Лекса таскал ящик с рыбешками и маринованным луком, меня заставлял петь: «Бе-елая акация», — а папаша подыгрывал на гармошке. Никогда ему не прощу, что он, вместо того чтоб бороться, бунтовать, растягивал мехи гармошки да вино хлестал. И не прощу, что он сжил со свету маму и привел эту шлюху... Мне за него всегда стыдно. Карма! Предсказатель Карма! Карма предсказывает от двух до трех! Дешево! Надежно! Секретно! Фу! Выманивал деньги у доверчивых служаночек, которым милый изменил, у суеверных старух, у всех этих бедняг, а теперь, может, у него ищут утешения коллаборационисты и буржуи, которые дрожат за свою шкуру или за гроши. В школе ребята меня иначе как Кармой не называли. «Эй, Карма, — говорят, — твой папочка сегодня предсказал, как вчера «Славия» играла». И мне приходилось с этим мириться, потому что на меня собирали деньги, когда класс ездил на экскурсию. Хватит об этом — теперь я совсем другой: у меня есть мировоззрение. Я знаю, чего хочу». — «И это все?» — «Все. Этого довольно. Потом будет все иначе». — «Ладно, но теперь-то ты просто прозябаешь и тебе скверно, признайся! У тебя только все человечество, а ни одного близкого человека». — «Что ж? Это, между прочим, самое большое!» — «Не обольщайся! Ты только выдумываешь, будто потрясешь весь мир, какие картины напишешь, а на деле ты просто мазилка, понаслушался да понахватался от Лексы, и не больше. Брр! А все великое и прекрасное ты поневоле передвинул на будущее, потому что сейчас-то у тебя нет ничего, ровным счетом ничего! И кто знает, дождешься ли ты чего-нибудь в этом светлом будущем!»

Милан топтался на месте, тело у него одеревенело, он кашлял, из глаз текли слезы. «Одна только зависть, — продолжал внутренний голос, — вот что у тебя есть! Ведь завидуешь ему, признайся!» — «Кому?» — «Не прикидывайся, знаешь кому! Отсюда и это предубеждение». — «Нет, нет, неправда!.. Во всяком случае, не совсем правда. И чему мне завидовать? Этому бедламу в башке?..» — «Нет. Ты завидуешь ему за нее. У них любовь, а ты только следишь за ней, как паук, только рисуешь ее до одури в своем блокноте и гонишь из головы». — «Я запретил себе думать о ней». — «Да ничего не выходит, видать? Вот по ночам...» — «Замолчи! Замолчи, черт побери! И вообще — разве важно, что я чувствую? Я отдал свой билет революции, так я прочитал где-то, и если понадобится, отдам жизнь за ее победу. Моя жизнь мне не принадлежит!» — «А не хвастаешь?» — «Не хвастаю. А что?» — «А то, что вдруг наложишь в штаны, когда до дела дойдет. В тебе это есть, признайся как большевик! Страх! Такой слепой, животный страх, где-то во внутренностях. Неистребимый. Может, на Гонзу-то скорей можно положиться, вспомни, как получилось, когда выкрадывали фотобумагу». — «А что? Хорошо получилось». — «Да, но заслуга-то не твоя. Ты караулил в углу коридора, возле конструкторского бюро, а когда вдруг появился веркшуц, ты вместо того, чтобы предупредить ребят или отважиться на какое-то действие, чуть со страха не помер... Все в тебе ходуном заходило, и ты сжался в своем углу в комок, и глаза закрыл». — «Я не знаю, что тогда со мной сделалось...» — «И труба тебе не помогла, баба суеверная! Ты держал ее, как морковку. У Гонзы оказалось больше хладнокровия. А кто свалил этого веркшуца? Павел. И Войта. И без всякой трубы... А тебя при этом не было, ты смылся и вернулся, когда все было кончено, да еще с дурацкой паршивой отговоркой. А они? Они, наверное, ничего этого не заметили. Так они перепугались, ведь они совсем обыкновенные ребята, не какие-нибудь Аль Капоне. Бацилла чуть не помер, Гонзу стошнило... «Ребята, — лепечет, — я, наверное, не могу... убить человека... А что... если он загнется?» Павел даже в темноте был белый как мел, только носом потягивал, бумага из рук посыпалась, а заговорил — вроде всхлипывает. «Я тоже не могу... не надо... Если б кто другой подвернулся, а не эта скотина, было б еще хуже... Когда война кончится, ребята, я никого не ударю, честное слово...» И Войта был сам не свой, хоть и промолчал. И все-таки... в решительный момент все они хоть недолго, но держались как надо... Только ты, ты один подвел, обманул их и даже не нашел мужества в этом признаться, сказать им, что с тобой случилось. Таскать книжки у Бациллы — это ты можешь, а когда дело до головы дошло — не хватило нервов». — «Не знаю, что это такое, я не могу преодолеть... Какой-то странный холод в животе, понимаешь, вроде студень, и...» — «Но скажи-ка, за что ты, собственно, дрожишь? За свою жалкую жизнь, за эту безобразную рожу и разрушенные легкие, за твое никому не интересное «я», которое ты сам презираешь? Как все это согласуется с твоим мировоззрением, позер? Всегда так выходит, и сейчас ты будто из творога. Творожный революционер! Просто хоть плачь со злости. Ты должен им сказать, а то когда-нибудь подведешь их под монастырь! И чем дальше, тем хуже, человек имеет право трепаться и хвастаться только после того, как испытает себя, увидит, что он не старая просвирня, — не раньше! А они? Догадываются? Поверили тебе в тот раз, когда ты караулил в коридоре? Кажется, поверили... Может, Гонза и догадывается, — помнишь, что он сказал раз, когда ты расхвастался: «Смотри не завизжи от страха поросенком». Лекса это за тобой знает, потому и презирает тебя. Брехун, позер, мазилка! Помнишь ту ночь, когда ты опозорился? Убедил себя, что преодолел это, что тогда это была случайность, а теперь опять — бац! Ты обязан сказать им, сумей хоть это!» — «Погоди, еще раз постараюсь преодолеть. Но как? Может, это сидит где-нибудь в подсознании. У Лексы есть дома полный Фрейд, я его еще раз перелистаю, нет ли там о страхе, как лечить страх с помощью психоанализа, наверное, это можно. Открыть в себе причины, может, они застряли в каком-нибудь забытом впечатлении детства, какой-нибудь шок, нервная травма, надо это выдрать из себя, клянусь, я сумею, или сам на себя все скажу и пойду в обыватели, черт побери меня совсем!»

Трах! Взрыв потряс воздух, отдаленный, будто на другом конце заводской территории. Милан сперва не поверил своим ушам — это мне чудится, потому что я трус! — но последовало еще два раската, которые покончили с его сомнениями.

Странная, нелогичная тишина первого испуга. Завод упал в эту тишину, словно взрывы его не касаются, двор все еще был пуст... Милан схватил свою трубу, мозг подавал противоречивые повеления, а ноги не двигались.

Мимо промчалась чья-то тень, под ногами дребезжали обрезки жести. За ней — другая.

— Сматывайся, — узнал он голос Павла. — Что-то случилось... Все врозь! Сбор в нужнике!

— Чистая работа, — заметил Гонза, когда они встретились в следующую ночь.

В отхожем месте было пусто, но они все равно разговаривали уголками губ. Павел кивнул; лоб его прорезала вертикальная морщинка.

— Большинство ребят с дневной смены там вкалывали. Подъездные пути вышли из строя по меньшей мере на неделю, рельсы перекрутило, два вагона с металлом вдрызг и цистерна. Эх, жаль, пустая...

— Значит, мы не одни, — сказал Гонза.

— Давно ясно, — пробормотал Павел. — Они-то свое дело знают. Похоже на динамит, но не обязательно. Тсс... А мы возимся с дурацкими бочками... Посадили несколько человек из моторного, да вроде не тех...

После взрыва завод стал похож на развороченный муравейник, но суетились только служащие заводоуправления и охрана: рабочие оставались спокойны, в глазах у одних можно было прочесть опасение, у других — ехидную насмешку. Взрыв грянул в самый разгар веркшуцевской пирушки, развеселившихся шлюх успели спровадить, прежде чем на завод примчался Каутце со своими прихвостнями. От стапелей было видно, как они бегут по цехам. «Работайте, — сипел Даламанек, — все на своих местах! Уже прикатили из уголовной полиции и из Печкарны*[* Так называли дворец Печека, где обосновалось пражское гестапо.] приехали! Сейчас они в живодерке. Проверка и обыски...» Даламанек сидел за своим столиком и трясся от страха. Вот... вот они! Он увидел их сквозь половинки стекол — свора загонщиков в плащах и шляпах с опущенными полями, среди них с видом удрученного хозяина шел Каутце, и рядом с ним немец, директор завода, худой, в элегантном костюме, со значком на лацкане. Даже его разбудили! А за ними поспешали несколько ошалелых веркшуцев. Даламанек потупился, стараясь уменьшиться, стать невидимым; топот сапог он улавливал сквозь треск пневматических молотков. Отлично, ребята стараются или хоть делают вид. Грохот как на фронте, Гиммлер и то порадовался бы... Прошли, не обратив на него внимания, цоканье подкованных сапог потерялось где-то в темноте малярки. Даламанек отер лоб платком, но он знал, что этим дело не кончится. Пойдут аресты, и, если схватят кого с участка...

— Куда? — взвизгнул он, вскочив на ноги. — Подвести меня хочешь, скотина?

Гонза с недоумевающим видом вынул руки из карманов.

— Что ж мне из-за них — в штаны наделать?

На это ничего нельзя было возразить. Даламанек только очумело махнул рукой.

— Смотри вернись, да побыстрее, лодырь!

Только б успеть! Гонза с ужасом вспомнил, что забыл листовку в кармане пальто, в шкафчике, и ринулся вниз по лестнице в раздевалку. Дверь! Дверь отперта, в раздевалке — никого, он нашел листовку, разорвал ее в мелкие клочья и кинул в желоб под умывальниками.

Где Бланка? Вернувшись в гудящий цех, он не увидел ее. Жаба крутился вокруг ее стапеля, принюхиваясь, как злой бульдог. К счастью, Гонза знал, где ее искать. Он прошмыгнул между крыльями в темную малярку, через которую за минуту перед тем прошли они, взобрался по железной лесенке на крышу будки и нащупал под мешками женскую ногу. Бланка проснулась со сдавленным вскриком, но сейчас же узнала его. «Тсс, беги на место... Что-то стряслось. В случае чего говори Жабе, что была в уборной».

Между стапелями Гонза натолкнулся на Войту с Павлом, они перемигнулись, что означало: все в порядке! Сверло? Концы в воду! Он увидел Милана — тот невозмутимо брел в термичку с тиглем в одной руке и неизменной трубой — в другой.

Когда процессия пронеслась по фюзеляжному обратно, Бланка уже была на месте, в своем платочке, и с обиженным видом объясняла что-то Жабе. Порядок. Гонза искоса следил за физиономиями, проплывавшими мимо стапелей. Они внушали страх, не смотри лучше, еще привлечет твоя вывеска кого-нибудь из них... Скрылись во тьме, теперь, наверное, засядут в живодерне и оттуда поведут атаку на завод. В фюзеляжном остались одни веркшуцы, они шныряли по участкам, мрачно-неприступные, кидали на рабочих мстительные взгляды. Сволочь неблагодарная, грозили они невидимым злоумышленникам, коли втянете нас в историю, в ад пойдете первыми! От нас пощады не ждите!

Веркшуцы облазили темные углы, и вскоре можно было видеть, как они гонят перед собой несколько человек, обалдевших от внезапного пробуждения. Был тут и Густик, которого выволокли из его любимого логова — фюзеляжа истребителя. «Малявка» ругался и нахально замедлил шаги, но мастерски нацеленный пинок вышиб из него лишнюю отвагу.

Архик при виде этого посерел в лице и перекрестился.

Кто следующий, пожалуйте бриться! Веркшуцы вытаскивали спящих из-под станков в темных углах фюзеляжного, из ящиков в малярке, из конторских помещений и уборных. Они рычали от бешенства. Несколько девушек из «Девина» с опухшими от сна лицами пошатывались от их толчков; они шли, опустив головы, словно подымались по лестнице к позорному столбу, и плакали от стыда и страха. Среди них была неразлучная пара: Еничек с Марженкой. Взявшись за руки, они шли рядом, как лунатики. При взгляде на этих некрасивых влюбленных у многих сжималось сердце. Женские слезы раздразнили нескольких парней, они бросились на веркшуцев безоружные, среди них был бледный Павел, завязалась ссора, все махали руками, но крики потерялись в грохоте молотков. Плетью обуха не перешибешь! Отступление!

— Что им сделают? — спросил взволнованный Гонза у Мелихара.

— Ничего. — Мелихар швырнул молоток в ящик, лохматые брови его поднялись над красными глазками. — Оштрафуют для острастки. С этими выгодней покончить счеты на месте. Не станут же они хвастать перед гестаповцами, как тут сладко спится.

— Что, собственно, произошло?

— А я знаю? Спроси тех, которые взорвали, черт побери! Например, у этих, с сапожным кремом.

Гонза глотнул пересохшим горлом, но сделал вид, что не понял.

— Что же будет дальше?

Мелихар махнул своей лапищей и фыркнул.

— А что? Нас не касается. Наша хата с краю. Черт подери, столовку закрыли! А пить жутко хочется.

Это холодное безразличие взбесило Гонзу. Видел бы ты, как это меня коснулось, будь у нас взрывчатка, эх, ты, обыватель в рабочей одежке! Левачок! Тебе бы только гроши, а больше ничего!

Под утро была объявлена перекличка, все должны были выстроиться вдоль прохода с личными карточками в руке, выкрикнуть свое имя и показать карточку. В этой церемонии принял участие Каутце, и казалось, он с трудом удерживается от желания пустить в ход кулаки. Несколько карточек осталось на полках у контрольных часов — их владельцы, ни о чем не подозревая, смотались домой. Их ждало совсем не радостное пробуждение.

Готово! Каутце, расставив ноги и засунув большие пальцы за пояс, обратился к рабочим с одной из своих коротких, но резких речей. «Работшие!» — сурово начал он и залпом выдал множество угроз, склоняя во всех падежах слово «саботаж». Потом он сказал о мирном труде, которым они обязаны доблестному героизму немецких солдат... Это растрогало его самого, но потом он опустился до грубой брани. Судетский немец, он сносно говорил по-чешски, но, раз уж перешел на «неполноценный» язык, то выискивал самые грубые выражения. Грязных свиней вытащат на свет божий и растопчут, будьте покойны! В интересах собственных семей не поддавайтесь провокации и докажите своей работой...

При виде безучастных физиономий рабочих у него затылок налился кровью. Он повернулся на каблуках и удалился, подобный оскорбленному божеству.

Вскоре после его ухода начались аресты и допросы, крики и избиения в деревянных бараках живодерки продолжались в течение всей дневной смены. На заводе воцарился ужас, панические слухи переходили из уст в уста, но аресты были беспорядочны, производились наугад, и уже одно это показывало, что виновников не удалось нащупать. Видимо, задача состояла в том, чтобы создать на заводе атмосферу страшного суда, чему должны были содействовать и нацистские марши, гремевшие из громкоговорителей весь следующий день. После полудня полил бесконечный осенний дождь, большую часть тотальников погнали на подъездные пути, чтобы они, разбирая обломки, своими глазами убедились в размерах нанесенного ущерба и рассказали другим. Последовало несколько путаных, противоречивых приказаний, заводоуправление явно не нашло общего языка с гестапо и старалось поскорей восстановить пути, в то время как честь мундира гестапо требовала разыскать злоумышленников. Только к началу ночной смены наступило некоторое успокоение, машины уголовной полиции и гестапо с ревом выскочили из главных ворот, и большая часть арестованных вернулась из живодерки; они были бледны, угрюмо молчали, к ним подходили с бережливой осторожностью, как к живым покойникам. Не было сомненья, что самоуверенное спокойствие гестапо только притворство и что шпики получили особые инструкции.

— Вот эта овчинка уже стоила выделки, — сказал Гонза Павлу, вспомнив их недавний разговор. — Ты был не совсем прав, будто у нас никто ничего не делает.

Павел повернулся, лицо его закрыла тень.

— Но сколько здесь таких?

— Не все ли равно?

— Нет! Представь себе, если б за дело взялись все! Как в Словакии *.[* В августе 1944 года в Словакии вспыхнуло национальное восстание.] В целом протекторате!

— Ну и получилась бы бойня первый сорт.

— А если нет? Я вчера слушал Лондон. Немцы убрались из Львова... Надо делать все, чтоб как можно скорей покончить с немцами...

Старая песня. Гонза уже знал все доводы, подсказанные нетерпением Павла, но все-таки оно казалось ему преувеличенным.

— А вдруг еще не пришло время? Ты хочешь рисковать? Я — нет. Играть чужими жизнями...

— Отговорки! — тонкие пальцы печально и нерешительно погладили трубы калорифера. — Когда придет время, тогда и действуй... Я будто слышу отца, я люблю его, но это его мысли... Люди как-то научились думать только о себе. Я говорю не о тех, кто набивает себе карманы при помощи спекуляции, и не о тех, кто ругается, что этот взрыв влетит им в копеечку, потому что теперь ухнули премии. Есть здесь и такие. Добрые папаши! И не о тех, которые уехали в рейх по путевке Гейдриха. Их не так много. Я имею в виду порядочных... Остров мира в сердце пылающей Европы! Ждать, не лезть на рожон... Вот в чем самая зараза, гниль протекторатская... Что будет с этими людьми потом? Я, например, не могу себе представить, как бы это я родился в другой стране, и я совсем не герой, но это меня терзает. В тридцать восьмом я был сопляк, но кое-что помню! Тогда ведь хотели воевать, помнишь ту мобилизацию?

Помнишь? Дед вслушивается, прижав ухо к радиоприемнику, потом начинает шагать, выпрямившись по-военному, на своих натруженных ногах почтальона, от дивана к плите. Убегает из дому к своим старикам легионерам и возвращается помолодевший, распаленный, как утюг... А нынче собирает корки, и в ушах у него звенят дверные звонки...

— Мне кажется, с тех пор прошло сто лет.

— Мне тоже. А почему? Из нашего дома были призваны несколько человек. Мы, мальчишки, ночью помогали нести чемоданчики. Это была для нас честь — нести чемоданчик героя... Помню Беднаржа, трамвайщика, славный мужик, жена его тогда кормила грудью, так она чуть глаза не выплакала. Все ее утешали. «Ребята, — сказал он нам перед домом, — марш в постели, мы только съездим пустим кровь ефрейтору с усами...» А когда он вернулся с границы, его будто подменили, все молчал, и было видно, мучается. «Все продали, сволочи, жулики! — говорил он отцу. — Мы-то хотели драться». Он чуть не ревел от злости, и словно в нем тогда что-то сломалось. А то, что пришло потом, и вовсе его доконало. Теперь сидит за спекуляцию, совсем другой человек. Может, образумился и даже рад в душе, что тогда не пришлось воевать. Да и зачем — мог ведь пасть смертью храбрых. Поумнел, герой. Должно быть, навсегда...

— Это, конечно, его дело, Беднаржа твоего...

— Он не один, не думай. Трудно поверить, чтобы наш народ когда-то стоял против Европы... Сколько людей утешает себя мыслью, что все обойдется мирно, что здесь не будет военных действий, что бомбы на нас не бросят, по крайней мере на их хату... А просто вывесят флаги и пойдут приветствовать освободителей. Как в восемнадцатом. Спасибо, мол, освободители, а мы вас ждали да делали против вас пушки с самолетами. Думай что хочешь, а мне гнусны все взрослые за малыми исключениями! При них это все заваривалось, а теперь они вон какие умные!

Волнение освещало его лицо изнутри. Может быть, подумал Гонза, после войны нам с ним не о чем будет говорить и мы разойдемся в разные стороны, но сейчас это правильный парень. Товарищ в невзгодах и ненастье... Да. Где настоящие слова, такие, чтоб не пахли грошовым утешением и бессильным сочувствием, унизительным для человека? Как они звучали? Говори, ты захлебываешься ими, и я тебя понимаю. После войны — вот чем живет Павел. Как будет после войны? Откроются тюрьмы и концлагеря, и поток живых принесет и ее. А если не принесет? Если она давно уже где-нибудь сгинула? Какие у нее были шансы? Какие вообще были шансы пронести через этот смертоносный, сумасшедший дом нечто столь безмерно тяжелое, как голая жизнь? Если холодно взвесить — ничтожнейшие. Пожалуй, никаких. Молчи, есть что-то невероятно заразительное в его вере, в его безумии, я начинаю его понимать. Стоит мне заменить это незнакомое лицо тем, которое я могу целовать в губы, которое могу трогать, и я чуть не кричу от страха. И если б мне не было стыдно, я бы сказал тебе, что тоже ее жду. Павел, если она вернется, это будет один из самых чудных дней и в моей жизни, и я поверю, что жизнь не одно дуновение слепой случайности. А Душан болтает зря, он ошибается. Что будет с Павлом, если она не вернется? Он будет по-прежнему ждать, ждать, может быть, искать ее, обыщет все темные углы Европы, все тюрьмы, и лагеря, и кладбища, и будет расспрашивать всех, кто там был, расспрашивать как безумный, не видали ли черноволосую девушку. Такой-то рост, звали так-то...

От запаха аммиака и хлорки щипало глаза, в тишине плескалась вода. Гонза встряхнулся.

— Придется, пожалуй, на несколько дней прекратить все. Они совсем взбесились. Как ты думаешь?

— Пожалуй, — Павел протер глаза с таким видом, словно вернулся откуда-то издалека. — Все равно дурака валяем.

Он не прав, — подумал Гонза. — Я не питаю особых иллюзий, но разве не удалось нам кое-что сделать? Не только бумага. Не только угольки в сверлильных станках. А вагон угля у котельной? Ночью высадили дверь, и, прежде чем веркшуцы хватились утром, люди почти все растаскали в сумках. Мы спорим, но делаем дело. Другой раз, конечно, и глупости... Зачем, к примеру, после каждой операции выводить мелом: «Орфей»? Романтическая чушь, вычитанная в детективных романах. Такое ребячество могло кончиться плохо; едва-едва не поймали Войту. Первым взбунтовался Павел. Мы что — выслуживаем себе популярность или диплом, когда все это кончится? И он убедил всех. Больше того, он выдвинул странное предложение: пусть «Орфей» останется анонимным и после войны. Но почему? «Послушайте, — сказал он, — уже теперь пропасть обывателей, а есть среди них и колобки, заготавливают для себя военные заслуги. Или алиби. Я это знаю. Вот увидите, что будет! Кто только, оказывается, не участвовал в Сопротивлении! Не было и не будет в природе стольких актов саботажа, сколько найдется на них очевидцев, а то и удостоверений с печатью. Мы ведь действуем не ради этого? Ясно, нет. Так пускай же «Орфей» исчезнет в первый день после войны!» Они торжественно обещали поступить так, и это решение породило замечательное чувство. Пока все шло хорошо, — тьфу, тьфу, тьфу, не сглазить! — и, хоть внешний эффект отсутствовал, они были убеждены, что листовки, подписанные необычным именем, все же хоть немного да прижились. Каморка Павла превратилась в примитивную лабораторию, листовки выпускались на заводской фотобумаге марки «Агфа»; на ней можно было рисовать буквы, карикатуры на Гитлера или Каутце, что с переменным успехом выполнял Милан, обозначать на схемах фронтов наступление армий по сводкам Москвы и Лондона, предостерегать от мерзавцев на заводе, жестоко высмеивать их и сулить им виселицу. Мало-помалу текст утратил свой лозунговый характер, и распространение наладилось, хотя никогда нельзя было исключить возможность, что кто-нибудь из них и был случайно замечен за этим делом. «А если нам пустить в ход анекдоты? — спросил как-то раз Гонза. — Только новенькие! Слыхали о Гитлере и черепахе?» Они не слыхали, посмеялись, согласились. Через два дня Леош рассказал этот анекдот Павлу, а Гонза услыхал его из других уст и наградил ничего не подозревающего рассказчика двойной порцией смеха: наглядное доказательство, что анекдот из листовки пошел гулять по заводу. Только бы не превратиться в юмористический листок, заметил Милан. Решили помещать по одному в каждой новой листовке при условии, чтоб он не был с бородой. По этому случаю надо выпить, торжественно объявил Бацилла, вытаскивая очередную бутылку с зеленоватой отравой. Только смотри не скопыться опять, клецка! Встречи незаметно теряли угрюмую официальность; иногда, раньше покончив с делами, они просто болтали обо всем на свете, или Гонза, вынув обтрепанные карты, затевал с Войтой и Павлом марьяжик; Милан валялся на кушетке, а Бацилла только наблюдал за игрой. Сиди и не дыши, когда играют взрослые! В чем дело, Милан? Решаешь вопрос, не контрреволюция ли картишки?

Странно было, что живодерка делает вид, будто ничего не знает, не обращает внимания ни на листовки, ни на «Орфея». «Нет, заблуждаетесь, — твердил Милан с видом опытного человека, — спорю на что хотите, что каждая листовка на другой же день лежит у Каутце на столе, и он бесится. Это хитрость, он ждет нашего промаха! Сколько групп провалилось из-за легкомыслия!»

— Что ты хочешь делать еще?

Павел пожал плечами.

— Одни мы ничего не можем. Бумага скоро кончится...

— Мне ничего не приходит в голову. Голыми руками...

— Есть одна возможность. Надо ее обмозговать.

— Какая именно?

— Установить связь с ними, — промолвил спокойно Павел.

— С кем?

— С теми, кто вчера устроил взрыв. Или с другими, это все равно.

Только сейчас Гонза почувствовал, что совсем отсидел зад на ребрах калорифера, и приподнялся.

— Как ты это сделаешь? — Мысль взволновала его своей простотой и неосуществимостью. — Что ж, нам ходить от человека к человеку и спрашивать?..

— Нет. Я сам еще не знаю. Но мы должны суметь, листовками многого не добьешься... А у них есть возможности, может быть, есть оружие...

— Рабочие нам не очень-то доверяют, в этом я убедился на собственной шкуре. Мы для них сволочь, сброд...

У Павла на скулах выступили желваки, это ему шло.

— Значит, мы должны доказать им, что на нас можно положиться.

— Но ведь они нас не знают. Для них «Орфей» только название.

— Значит, надо придумать способ, как дать им знать о себе.

Бац! Как просто он это сказал! Гонза только покачал головой.

— Ты уверен, что не сбрендил?

— Да вроде нет.

— Гм... послушай: я, конечно, не герой и знаю это довольно точно. Если меня схватят и станут избивать, я, может быть, сумею не раскрыть рта, по крайней мере надеюсь, но к чему у меня начисто нет таланта — и это наверняка, — так это к самоубийству. Несмотря на все, во что я добровольно впутался, я страшно хочу жить. Это плохо?

— Пожалуй, нет. Я тоже хочу.

— А тут так и пахнет самоубийством. Абсолютное безумие.

Павел поднял на него измученные глаза:

— Ты уверен, что то, как мы живем, не безумие?

Гонза не успел ответить: кто-то пинком ноги открыл дверь, заставив их замолчать. Пепек Ржига! Он еще с порога заметил Павла и чуть-чуть нахмурился, но все-таки вальяжно подошел к ним, вынимая на ходу портсигар, набитый «викторками».

— Помешал, что ли?

Пепек помочился, потом предложил им сигареты. Павел с гордым пренебрежением отказался.

— Черт возьми, от вашего курева вонь одна, — сказал Пепек, разгоняя рукой облако зловонного дыма. — Говорят, курево и колбасу больше выдавать не будут. Будто бы Каутце запретил все из-за этого саботажа, мол, пока не найдут виновных. И еще в приказе есть чего-то о штрафах. С правого и виноватого. Я-то с какой стати страдаю?

— Факт. Ты вне подозрений.

— Ясное дело. Динамит не в моем ассортименте.

Пепек постукивал носком башмака по радиатору, и дым, который он, смакуя, выпускал через округленные губы, извивался по его щучьему лицу.

— Я на политику чхать хотел. Причем с высокого дерева! — прибавил он.

— Говорят, у тебя были неприятности? — без всякого интереса спросил Гонза.

— Ничего, порядок.

Был слух, что после того, как в централке у него признали ревматизм, контролер из больничной кассы не нашел его вечером дома; отправили раба божьего к немецкому врачу, и там все рухнуло.

— Балда, — сказал Гонза, — надо было торчать дома да ковылять с палкой.

— Ха-ха! Думаешь, я пошел на такой риск, чтоб валяться дома в постели? Хотите сигаретки? Австрийские, первый сорт. По сотняге за десять штук, как честный человек. Или две банки эрзац-меда. Этот немецкий доктор ужасный гад.

— В живодерке как было?

— Да так, — циркнул Пепек слюной сквозь зубы. — Схлопотал по морде от Мертвяка, знаешь этого холуя при Каутце... вылитый покойник в очках. Ничего, запомним! — Он хитро осклабился. — Придется мне с Богоушем потолковать насчет этого самого базального... как его... С ревматизмом я утерся.

Избалованный обильным куревом, он выплюнул порядочный окурок в писсуар у самых ног Павла и пошел вразвалочку к двери.

— А как Геббельс в рай попал, слышали? Во анекдот!

Гонза остановил его, не дав рассказать.

— Эй, иди ты к лешему! Держи язык за зубами, коли хочешь дожить до автоматической кассы!

Если события минувшей ночи не входили в чьи-либо расчеты — и не по принципиальным соображениям, а ввиду возможных последствий, — так это в расчеты Леоша. Он открылся Павлу, когда сидел с ним во время ночного перерыва в столовке. Кнедлик с повидлом противно приставал, к небу, он с усилием старался проглотить его и, наконец, отдал тарелку Милану, который ждал за соседним столом. Леош отшвырнул ложку.

— Свинство! В глотку не лезет... Если после вчерашнего все не перероют, тогда, значит, я ничего не понимаю.

Он схватил себя за свою маленькую птичью голову, плаксиво засмеялся.

— Что-то не хочется мне при сем присутствовать! Если тебе нужна лампочка, приходи сейчас! Теперь уж наплевать... Все равно не хватает нескольких тысяч. Господи Иисусе!

Может, их всех сразу повесят на фонарях в главном проходе между цехами. Так, сволочи, ну-ка высуньте язык. А что, если устроить пожар? Да разве поговоришь по-умному с Канькой, с заведующим этой разворованной лавочки? «Спокойно, мальчики, — с блаженным всхлипыванием успокаивает он свою команду, — у меня в гороскопе сказано, что я взорвусь под столом, закурив после бутыли спирта сигарету...»

Павел попробовал немного ободрить Леоша.

— У них теперь другие заботы, им не до копанья в вашем хлеву.

Но отчаявшийся Леош совсем не слушал, бубнил свое.

— Глаз не сомкну... Лучше бы всего задать стрекача, испариться, зарыться хоть в землю и вылезть, когда все провалится в тартарары. Пока не поздно...

— Что тебе мешает?

— Тебе легко говорить. А куда я денусь? Ты такое местечко знаешь?

Гм. Пожалуй! Пожалуй, в крайнем случае Леоша можно бы спрятать. На одной сходке об этом уже толковали. Например, у Бациллы, потому что поселить его в каморке Павла значило бы парализовать всю работу или втянуть в нее Леоша. И как быть с кормежкой? Самим жрать нечего. Милан был бы против, но если б вопрос шел о жизни, мы бы взяли верх большинством голосов. Ох уж этот Леош! Флегматик, совершенно невосприимчивый к какой бы то ни было мысли, от которой хоть издали пахнет серьезностью, балагур и бабник. Снял у одного рабочего ветхий домишко над песчаным карьером на краю городка — якобы чтоб не ездить далеко — и время от времени устраивает там с некоторыми родственными тотальными душами такие оргии, о которых рассказывают затаив дыхание. А что за беда? Нужно только привыкнуть к чему-нибудь, и через некоторое время перестаешь удивляться и краснеть.

— Целая свалка, милые, — шепчет изумленный Богоуш, который недавно принял приглашение Леоша. — Шесть девушек, шесть парней, что твой бал — carpe diem *[* Лови момент (латин.).] — игра в фанты, потом гаснет керосиновая лампа и впотьмах играют в «кукареку»...

— А ты? — чуть дыша вкрался Бацилла.

— Я? Ничего, — признался незадачливый развратник.

Он прочел целый том о венерических болезнях с цветными иллюстрациями, и этого было довольно, и потом будто бы он был седьмой. Он сидел в этой топкой тьме, полной непонятных звуков, и самоотверженно заводил граммофон с единственной пластинкой. Кроме отъявленных потаскушек, он видел там и совершенно порядочных девушек, курочек, как называл их нежно хозяин дома. Имен их он не назвал. Делали то же самое.

Вон они сидят! В сумерках за самым задним столом увидел он Богоуша, увлеченного беседой с Бациллой. Они держались конспираторами, Богоуш задумчиво потягивал себя за бородку. О чем эти двое все время толкуют? Почувствовали друг к другу симпатию, два богатеньких сынка, чем-то друг на друга похожие.

В теплое душное помещение вошел Еничек — половина неразлучной пары заводских влюбленных. Один! Где же Марженка? Необычайное зрелище, никто еще не видел их порознь, кроме как у стапелей, они ведь одно тело и одна душа, живое изваяние близнецов. Уж не заболела ли Марженка после вчерашних ужасов? Нет. Вот она в очереди за супом. Стоит, покорная, сгорбленная, в своих обвисших лохмотьях, с поредевшими волосами, с лицом нищей мадонны — тоже одна! Павел заметил, что глаза ее покраснели от слез. Потом одиноко села за свободный стол и попудрилась над тарелкой, в то время как ее друг нашел себе место в противоположном конце столовки и устремил отсутствующий взгляд в пространство. Каждый сам по себе...

Павел обратил на это обстоятельство внимание Леоша, но тот лишь тоскливо покачал головой.

— Черт их знает... Гавел говорит, будто их вчера накрыли... Понимаешь?.. Фонариком осветили. — Он хохотнул. — Не хотел бы я пережить такое с девушкой, которая мне дорога.

— Разве она такая? — нарочно с сомнением спросил Павел.

Обиженный взгляд.

— Чего городишь? Я, слава богу, нормальный. Те пирушки к этому не имеют никакого отношения.

— Может быть. Почему же ты живешь в этой развалюхе, а не дома? — спросил Павел.

Леош явно смутился, заерзал на стуле, отвел глаза.

— Так... Из-за мамы.

— Можешь не говорить, если не хочешь...

— Нет, почему же? — помолчав, промолвил Леош с невеселой улыбкой. — Тут нет ничего. Во всяком случае, ничего особенного. Раньше меня это здорово донимало, я и сбежал, а теперь уж не так. У меня папаша сидит, с сорокового еще, влип в грязную историю, сейчас он в каком-то Маутхаузене, иногда и письма доходят: «Милая Блажа и сынок, я жив и чувствую себя неплохо», — пойми, это на бланке, иначе им писать не разрешают. Когда его зацапали, я думал, мама с ума сойдет, все бегала по судам и вообще...

Птичье лицо окаменело от воспоминаний.

— Но ведь ты же не из-за этого смотался?

Леош как бы очнулся, поднял светлые брови.

— Не из-за этого. Только... у нее теперь другой. Понимаешь? Отец-то ведь, пожалуй, у каждого — один... А этот к тому же на семь лет моложе, может, он и неплохой человек, но все равно выходит нескладно. Ладно, пускай она с ним... да первый-то жив ведь. И он вернется. Сперва я скандалил, ревел, ничего не помогло. Мать тоже плакала, говорила — упаду перед папой на колени, когда вернется... Великая любовь... Ну, любовь так любовь, я и смотался, чтоб хоть не видеть этого.

Если б он только не похохатывал так идиотски!

— Не можешь ей простить?

— Могу. Но все равно ведь это не поможет. Когда такое с женщиной случается — крышка. Мол, тебе не понять, и сейчас же — что это великая любовь. Мать не плохая, нет, хотя бы потому, что тоже мучается страшно. Молодая еще, тридцать семь, и довольно красивая. За отца вышла замуж в семнадцать. Вот и пойми. Просто не всякая женщина может это выдержать — жить одной и ждать. Сперва она ужасно тосковала, плакали мы с ней вместе, а потом... да вот и пойми... Однако все это отравило для меня ту минуту, которую я ждал с такой радостью, все думал: вот кончится, вернется отец... Не хочу я жить с ними и концу войны уже не так радуюсь. Вот шлепнут нас в этом бардаке...

Гудок возвестил конец перерыва, и Павел встал.

— Я подумаю, куда бы тебе скрыться.

Отсутствующий взгляд заставил его замолчать. Леош покачал головой.

 — Э-э, все равно ничего не выйдет, — сказал он, — так что брось...

— Чего дуришь?

— Да так. Еще матери расплачиваться придется, ты пойми, у нее муж в концлагере. И что скажет отец, когда вернется... Чему быть, того не миновать, от судьбы не уйдешь, — прибавил он безнадежно и без всякой охоты сполоснул тоску остатком потеплевшей бурды. Выругался, встряхнулся — и вот уже перед Павлом сидел знакомый Леош. Carpe diem. С пошловато-заговорщическим видом прищурился на девчонку из «Девина» и многозначительно подмигнул Павлу. — Недурна, а? Да я ее тебе не предлагаю, — попятился он, поймав осуждающий взгляд Павла.

Со двора в столовку ворвался веркшуц. Это был Заячья Губа. Его свирепый взгляд поднял засидевшихся.

— ...Ты уверен, что тут нет риска? — спрашивает бог весть в который раз Богоуш. Он задумчиво теребит свою бородку, словно ища в ее мягких волосках решимость.

— Железно! — клялся Бацилла. — Они там под наблюдением полиции, говорю тебе, официально разрешено! А то я бы сам не пошел!

— Гм...

Богоуш все еще колебался; приключение, которое ему предлагали, притягивало его и отпугивало. К заманчивым картинам Великого Познания, сулившего великолепное завершенье процесса возмужания, совсем некстати примешивались цветные иллюстрации из отцовской книги о венерических болезнях.

— А как это называется? — отдалял он еще свое окончательное «да».

Гм... Название в самом деле напоминало что-то гигиенически нежное, и легальность мероприятия с таким названием внушала чувство безопасности.

— Ежедневный врачебный осмотр, — последним ударом вогнал гвоздь соблазнитель Бацилла.

— Но, понимаешь... — возразил на этот раз вяло Богоуш, чувствуя, что где-то в нем уже состоялось решение, — пять сотен — немалые деньги, коту под хвост.

— Да ты пойми: ведь там страшно благородно. Я знаю, что кого ни попало, первого встречного туда не пустят. Ну что? Когда пойдем?

Грубый окрик веркшуца вспугнул их, освободив Богоуша от ответственного решения.

— Вас гудок не касается, что ли? Марш работать, лодыри! Чтоб в два счета были в цехе!

«все книги     «к разделу      «содержание      Глав: 39      Главы: <   18.  19.  20.  21.  22.  23.  24.  25.  26.  27.  28. > 






Поиск по: статьям :: книгам
 
polkaknig@narod.ru ICQ 47-48-49-132 © 2005-2009 Материалы этого сайта могут быть использованы только со ссылкой на данный сайт.